• Приглашаем посетить наш сайт
    Одоевский (odoevskiy.lit-info.ru)
  • Бабий грех

    Бабiй грехъ.

    I.

    Мосевна лежала на печке и наблюдала, какъ набираются гости. Въ передней избе трещали казачки, точно сорочье гнездо, а въ задней галдели подвыпившiе казаки. Да, на именины къ атаману сходилась вся Ахкатовская станица, и веселье кипело целый день. Не принимала въ немъ участiя только одна Мосевна.

    Старушка разсердилась еще накануне, когда атаманъ ей сказалъ:

    - Баушка, а ты бы тово... да... Завтра-то гостей у насъ будетъ нетолченая труба, ну, такъ ты бы тово... да...

    - Чего: тово?

    - А ушла бы куда-нибудь въ суседи, али къ дьячихе. Старо твое место, только другимъ мешать будешь, да и себе-то радости немного... Еще, пожалуй, помрешь при гостяхъ грешнымъ деломъ.

    - Спасибо на добромъ слове, внучекъ,-- поблагодарила Мосевна и низко поклонилась безсовестному атаману.

    - Ахъ, ты, какая ты непонятная, баушка!-- удивлялся атаманъ. - Ведь о тебе же забочусь... Съ пьяныхъ-то глазъ еще кто-нибудь задавитъ тебя.

    - Такъ, такъ, атаманушка. Въ кого только ты такой жалостливый уродился... Забота, а не мужикъ.

    Жена атамана Аксинья возилась у печки съ тестомъ для завтрашнихъ пироговъ и сделала видъ, что не слышитъ этого семейнаго разговора.

    - Избываете вы меня заживо, внученьки,-- ворчала Мосевна. - Вотъ помру, такъ никому не буду мешать.

    - Раньше смерти, баушка, не помираютъ, а ты еще и насъ переживешь. А что касается избыванья, такъ это ты ужъ даже совсемъ напрасно... Вся станица знаетъ, какъ мы тебя соблюдаемъ.

    Аксинья сердито двигала тяжелую квашню и не вставила ни одного словечка, а Мосевна догадалась, что атаманъ говоритъ по ея наущенью. Не въ первый разъ приходилось старушке терпеть отъ молодой снохи, но раньше-то все было такъ - мало ли чего въ семье не бываетъ, и не каждое лыко въ строку, а тутъ выходило совсемъ другое. Никогда еще Мосевна не чувствовала себя настолько чужой въ собственномъ доме, какъ именно сейчасъ... Да, она мешала, какъ бельмо на глазу...

    Мосевна затаила нанесенную обиду и не стала спорить. Потомъ думала о нанесенномъ ей оскорбленiи всю ночь, съ этимъ чувствомъ заснула, а проснулась и окончательно разсердилась. Она спала на печке и утромъ не спустилась, Аксинья задала молча, когда старуха уберется изъ избы, а Мосевна продолжала лежать и не подавала признаковъ жизни,

    "Ужъ не померла ли?-- подумала Аксинья, мимоходомъ прислушиваясь къ неровному дыханiю старушки. - Отъ нея станется... Все на зло, все на зло делаетъ".

    Между старой баушкой и снохой Аксиньей тяжелая бабья рознь шла съ самаго начала, какъ атаманъ женился. Мосевна не взлюбила молодую сноху съ перваго раза, потому что внучекъ-атаманъ женился безъ ея спросу, какъ велось изстари, Аксинья платила старухе той же монетой и не могла дождаться, когда наконецъ баушка умретъ Кажется, ужъ пора - девяносто летъ старушонке, давно въ чужой векъ живетъ. Бабьи споры и перекоры доходили и до атамана, и онъ думалъ то же, что жена.

    - Потерпи, Аксинья... Ведь помретъ же старуха когда-нибудь,-- говорилъ онъ, утешая жену.

    - Это у другихъ помираютъ, а наша живетъ да живетъ... Живуща.

    Сама Мосевна считала себе девяносто летъ, хоть дьячокъ Спиридонычъ и уверялъ, что ей "близко ста". Въ станице жилъ столетнiй казакъ Акинтiй, который говорилъ то же, хотя по старческой безпамятности и сбивался въ счете. На видъ года Мосевны определить было трудно. Она была такая худенькая и сморщенная,-- вернее сказать, вся была точно сложена изъ однехъ морщинъ. Волосы отъ древности изъ седыхъ превратились въ желтые, кожа на лице была сухая и серая, какъ древесная кора, беззубый ротъ ввалился, потухшiе глаза слезились,-- однимъ словомъ, полная картина самой безнадежной старости. И все-таки старуха жила, и все говорили, когда кто-нибудь умиралъ въ станице: "Ведь вотъ Мосевне надо помереть, а она живетъ да живетъ..." Сама Мосевна думала то же самое, особенно когда ее обижала сноха. Она, лежа на печи, говорила:

    - Ведь помираютъ же другiе... А мне Господь и смертыньки не посылаетъ. Охъ, согрешила я безъ конца, грешница...

    Въ душе Мосевны жило убежденiе, что она не можетъ умереть именно за грехи и живетъ въ тягость другимъ. Эта мысль ее убивала. Въ последнее время старушка вообще заметно изменилась и какъ-то вся ушла въ далекое прошлое, когда была еще молодой. Зрелый перiодъ совсемъ выпалъ изъ ея памяти, и она жила главнымъ образомъ воспоминанiями ранней молодости, связанной какими-то таинственными нитями съ настоящимъ. Это настоящее выступало передъ ней не целой картиной, а клочками и обрывками, причемъ терялась всякая разница между важнымъ и пустяками. Какъ для ребенка, мiръ началъ существовать для нея постольку, поскольку захватывалъ ея старушечьи интересы. По своему строенiю мозгъ Мосевны вернее всего сравнить съ кускомъ какой-нибудь выветрившейся горной породы, потерявшей связь отдельныхъ частей, но образовавшiяся пустоты все-таки не уничтожили въ немъ внутренней геологической структуры того скелета, который несетъ въ себе даже камень.

    помнила хорошо только то, что относилось къ ней лично. Именно эта старческая болтливость больше всего и безпокоила атамана Прокопiя Гаврилыча, потому что вызывала на светъ Божiй одинъ эпизодъ, ложившiйся темнымъ пятномъ на всю фамилiю Раскосыхъ. Онъ боялся бабушкиныхъ разговоровъ до смерти, хотя всячески и старался это скрыть отъ постороннихъ глазъ. Вотъ если бы старуха умерла, онъ вздохнулъ бы свободнее,-- съ ней умерло бы все, что давило его камнемъ. Мосевна догадывалась, что безпокоитъ атамана и въ отместку иногда подводила речь къ опасному пункту. Атаманъ вскакивалъ, плевался и начиналъ неистовствовать.

    - Ты у меня смотри!-- грозился атаманъ, теряя всякую меру. - Ужъ тебе-то лучше бы молчать... да.

    - А мне что,-- равнодушно отвечала старушка. - Мне-то все равно... Мало ли что бывало съ другими бабами, когда "линiя" проходила. Не моя тутъ причина...

    Эти разговоры про "линiю" для атамана были хуже ножа имъ всякими правдами и неправдами старался отклонить эти воспоминанья о проклятой "линiи" и считалъ всякiе разговоры о ней личнымъ оскорбленiемъ. Съ другой стороны, онъ подозревалъ всехъ, что эти все именно хотятъ его оскорбить. Особенно надоедалъ ему станичный дьячокъ Спиридонычъ, который отличался самымъ преступнымъ двоедушiемъ.

    - Экое счастье тебе, Прокопiй Гаврилычъ, валитъ со всехъ сторонъ,-- говорилъ льстивый дьячокъ атаману въ глаза. - Истинно, перстъ Божiй указуетъ на тебя...

    - Какой тутъ перстъ,-- скромно защищался атаманъ. - Просто, отецъ у меня былъ непьюшiй, и я тоже принимаю вино только по праздникамъ.

    - Вотъ и вышелъ перстъ... да. Напримерно, у меня ожеребилась кобыла - сама вороная, а жеребенокъ чалый. У другой кобылы жеребеночка волки растерзали... А у тебя все жеребята целы и все въ одну масть, какъ на заказъ. Это какъ по-твоему? И въ Писанiи сказано: преизбыточествуетъ благодать... да. Имущему дастся, а у неимущаго отымется и то, что онъ имеетъ... Вотъ моего жеребенка и слопали волки, а твой живъ.

    Эту лесть въ глаза дьячокъ выкупалъ заочнымъ злословiемъ, которое начиналось такъ:

    - Конечно, атаманъ Прокопiй Гавриловичъ взысканъ отъ Господа свыше меры, но сiе не напрасно... Ни единый власъ съ главы не падетъ безъ указующаго перста, Старуха-то Мосевна еще жива... хе-хе!.. Раньше-то все они были бедные и писались: Голоухiе. Вся семья Голоухая... а какъ Мосевна выворотилась изъ орды да разродилась сыномъ Гаврилой - пошли Раскосые. По зверю и кличка... Тавро-то ордынское и посейчасъ осталось. Ну, Раскосымъ и повалило счастье...

    Эта болтовня завистливаго дьячка стороной, конечно, доходила до атамана, но онъ ничего не могъ поделать. Доказательство было налицо... Пробовалъ атаманъ задобрить дьячка, но и изъ этого ничего не вышло. Дьячковскiй языкъ не смирился, а какъ будто прiобреталъ еще большую живость. Положимъ, свои станичники относились къ словамъ дьячка равнодушно, а все-таки нехорошо.

    Атаманъ въ последнее время какъ-то даже возненавиделъ выжившую изъ ума старуху, и его должна была уговаривать жена.

    - Потерпимъ еще, Гаврилычъ... Ужъ какъ быть-то!..

    - Да ведь всему роду покоръ, Аксинья!.. Ахъ, какъ нехорошо... Вонъ посмотришь на другихъ-то, такъ все люди какъ люди, а у насъ только и разговору, что про линiю. 

    II.

    Событiе, на которое намекалъ дьячокъ, случилось очень давно, летъ семьдесятъ назадъ, когда еще существовала "линiя" и казачья станица Ахматовка стояла на самомъ бую. Мосевна теперь часто видела эту старую Ахматовку, окруженную землянымъ валомъ, съ сторожевой вышкой и двумя пушками. Сейчасъ за валомъ начиналась степь, а изъ степи то и дело набегала на "линiю" орда. Случалось и бабамъ стрелять изъ пушекъ и резаться на валу въ рукопашную. Безпокойное было время, а все-таки хорошо... И казаки были другiе, не то что нынешнiе лодыри и пьяницы.

    Однажды летомъ, когда ахматовскiе казаки были отправлены въ степь для какого-то воинскаго поиска, на Ахматовку неожиданно напали киргизы, все ограбили, остальное пожгли, оставшихся стариковъ и старухъ перебили, а всехъ молодыхъ увели въ полонъ. Въ числе полонянокъ была уведена и Мосевна, которой тогда только-что исполнилось двадцать летъ. Эта "продерзость киргизишекъ", какъ писалось въ старинныхъ ордерахъ, подняла на ноги всю "линiю", и линейные казаки одной стаей кинулись въ степь на угонку. Они догнали орду только черезъ неделю, всехъ киртзишекъ перебили и воротили уведенный полонъ. Вернулась въ Ахматовку вместе съ другими и Мосевна, хотя и съ большимъ изъяномъ: ровно черезъ девять месяцевъ она родила раскосаго сына Гаврилу. Это былъ вылитый киргизенокъ, съ узкими, раскосыми глазами, приплюснутымъ носомъ и съ жесткими черными волосами. Случай вышелъ необыкновенный, и вся станица волновалась. Какъ на грехъ, и мужа Мосевны на этотъ разъ не случилось дома. Сильно тужила и плакалась Мосевна, хотя ея никто и не винилъ,-- бабiй грехъ вышелъ подневольный.

    Большихъ слезъ стоилъ раскосый сынъ Мссевпе, а еще больше было стыда и страха. Вотъ воротится отецъ и примется изводить раскосаго сына. Сгоряча-то, пожалуй, и совсемъ убьетъ, хотя человекъ былъ и не злой. Всего надумалась несчастная мать въ ожиданiи отца и впередъ пережила всякiе бабьи страхи. А главное, прикинулась безмерная бабья жалость. Были и раньше дети, но Мосевна ни одного еще такъ не любила, какъ именно этого раскосаго.

    Гавриле было ровно шесть недель, когда вернулись изъ похода ахматовскiе казаки. Но обычаю, они ехали съ песнями. Вся станица высыпала на валъ встречать. Искони велся на "линiи" такой обычай. Иногда казаки уходили на службу года на два, и безъ нихъ было не безъ греха. По обычаю, провинившiяся казачки выходили изъ станицы на дорогу и бросались въ ноги мужьямъ. Если мужъ прощалъ жену, то онъ прикрывалъ ее полой своего бешмета и навсегда прикрывалъ бабiй грехъ. Такую покрытую казачку никто не смелъ попрекнуть, потому что дело мужнее казнить жену или помиловать. Бывало и такъ, что мужъ не прикрывалъ жену, а билъ ее нагайкой смертнымъ боемъ, тащилъ за лошадью за косы черезъ всю станицу и изводилъ вконецъ. Всего бывало... А тутъ выходилъ совсемъ особенный случай. Моеевна вышла на дорогу со своимъ раскосымъ Гаврилой и съ застывшимъ сердцемъ ждала, когда подъедутъ казаки. Она уже слышала свистъ нагайки, чувствовала побои, но боялась не за себя, а за ребенка. Вотъ ужъ совсемъ близко казаки... вотъ заливается запевала Акинтiй, гудятъ тулумбасы... Упало бабье сердце, и повалилась Моеевна въ ноги мужнему коню, прикрывая своимъ теломъ ребенка. Смутился и мужъ Мосевны и не зналъ, что ему делать, но казаки сбились въ одну кучу и все накрыли полами своихъ бешметовъ бившуюся на земле Мосевну. Невольный бабiй грехъ былъ прикрытъ всей станицей.

    Давно это было, и живымъ свидетелемъ этой сцены оставался одинъ столетнiй Акинтiй, да и тотъ выжилъ изъ ума и все забылъ, но не забыла сама Мосевна, и въ последнее время она по ночамъ часто видела во сне, что будто опять стоитъ на дороге съ раскосымъ Гаврилой и ждетъ мужа. Опять падаетъ отъ страха ея бабье сердце, и опять она бросается къ ногамъ лошади и бьется, какъ подстреленная птица. Проснется Мосевна отъ страху и начинаетъ креститься, а самой страшно-страшно: и мужа давно нетъ, и раскосый Гаврила убитъ подъ Хивой, и сама она старая-старая, а все-таки страшно. Опять встаетъ передъ ней ея бабiй грехъ, и Мосевна думаетъ, что изъ-за него она не можетъ помереть. И мужъ простилъ и вся станица, а грехъ все-таки остался.

    - Видно, не умолила я Владычицу,-- стонала девяностолетяяя старуха, изнывая воскресшей тоской. - Охъ, грешница я...

    Мужъ Мосевны хотя и простилъ невольную женину вину, а все-таки затаилъ въ себе какую-то смутную злобу къ раскосому сыну. Были потомъ и еще дети, а раскосый все-таки какъ бельмо на глазу. Терпелъ-терпелъ казакъ и поехалъ въ соседнюю станицу, къ старому попу Ефиму, которому и признался во всемъ, какъ на духу.

    - Не могу я видеть, батька, проклятое киргизское отродье. Съ дуги и мугитъ...

    Старый былъ попъ Ефимъ, выслушалъ онъ казацкую заботу, вздохамъ и проговорилъ:

    настоящiй грехъ... А твой раскосый Гаврила крещенъ, и невольный грехъ не ставится въ вину. Жена-то ведь твоя, значитъ, и младенецъ твой... Ни единый власъ съ главы нашей не спадетъ безъ воли Божiей.

    Между прочимъ, попъ Ефимъ слылъ за прозорливца и, провожая мужа Мосевны, сказалъ на прощаньи:

    - Вотъ ты смущаешься, а черезъ сего младенца будетъ твоему дому благополучiе.

    Много вынесла Моеевна, пока росъ раскосый Гаврила. Положимъ, станичники ее простили и никто не ставилъ ей въ вину подневольнаго греха, а все-таки раскосый Гаврила росъ какъ-то на особицу. Чуть что, ребята и укорятъ раскосаго ордой. Расплачется Гаврила, побежитъ къ матери, а той и сказать нечего въ утешенiе. После ордынскаго полона она изъ веселой и здоровой казачки превратилась въ худую и молчаливую бабу, затаившую въ себе свое неизносное бабье горе. Изъ всехъ детей она больше всего любила именно раскосаго Гаврилу, тайно любила, потому что неловко было доказывать эту любовь передъ другими. И странно, что эта материнская любовь прикрыла раскосаго сына точно крыломъ. Изъ другихъ сыновей Мосевны ничего не вышло - такая же голь казачья, какъ и другiе ахматовцы. Станица сразу захудала, когда "линiя" удвинулась далеко впередъ. Раскосый Гаврила съ раннихъ летъ пошелъ на отличку. Серьезный и смышленный вышелъ казакъ, а главное - не пилъ ни капли водки. По временамъ горячъ былъ и сердцемъ крутъ, но матери никогда не сказалъ ни одного встречнаго слова. Начальство отличало перваго Раскосаго, и онъ попалъ въ атаманы. Съ этого момента началось благосостоянiе всей семьи, которая писалась уже не Голоухой, а Раскосой. Отъ стараго осталась одна кличка, да и ту забывали.

    Пока былъ живъ сынъ Гаврила Мосевне жилось хорошо. Онъ любилъ старуху-мать и покоилъ ее. Она думала и умереть у него на рукахъ, но подвернулся хивинскiй походъ, и Гаврила былъ убитъ где-то подъ Ташкентомъ.

    Сынъ Гаврилы Прокопiй сделался хозяиномъ и, какъ богатый и толковый казакъ, скоро былъ выбранъ атаманомъ на место покойнаго отца. Но Мосевне у внука пришлось плохо. Дело въ томъ, что Прокопiй былъ самолюбивъ и считалъ величайшей для себя обидой бабушкинъ полонъ. Онъ не знаю что готовъ былъ отдать, если бы была какая-нибудь возможность смыть наследственное позорное пятно. А тутъ еще сама Мосевна живетъ да живетъ... Получилась тяжелая и скрытая драма, изъ которой не было выхода,

    "И мужъ простилъ и сынъ, а внукъ не можетъ забыть,-- съ горечью думала старая бабушка. - Охъ, грешная я, вся грешная..."

    Позабытое прошлое поднималось съ новой силой и делалось ярче съ каждымъ днемъ. Лежа у себя на печи, Мосевна переживала муку мученическую,-- стоило ей закрытъ глаза, какъ ее опять ташили въ полонъ, и она опять переживала свой позоръ. Пощады не было, какъ она ни молилась объ избавленiи отъ дьявольскаго навожденiя. Вспоминалось и раннее детство, и красное девичье житье, и замужество - въ памяти точно предстали давно забытыя сцены, лица и разные случаи. Старушка была вся въ прошломъ, точно уходила отъ самой себя все дальше и дальше и снова превращалась въ ребенка, но ребенка разлагавшагося и немощнаго старческой немощью.

    Происходившiя стычки съ внукомъ и невесткой только разжигали эти молодыя воспоминанiя, и Мосевна подъ ихъ напоромъ даже стонала,-- она были уже не подъ силу этому изношенному, старому телу. Часто Мосевне хотелось поделиться ими съ домашними, но она боялась внука-атамана и затаивала въ себе свои муки. И такъ каждый день и каждую ночь... Злейшiй врагъ не придумалъ бы более мучительной казни.

    Въ ожиданiи атаманскихъ именинъ Мосевна особенно волновалась и почти совсемъ не спала... Она сотни разъ передумала все, что могла припомнить, и старыя мысли ходили по одному кругу, возвращаясь къ своему исходному пункту. Не будь киргизскаго полона, давно бы она умерла, какъ умирали другiя казачки, а теперь она держалась на поверхности жизни, поддерживаемая старымъ бабьимъ грехомъ,

    Мосевна слышала, какъ поднялась сноха Аксинья ни светъ ни заря, какъ пришли помогать ей две соседки-казачки, какъ затопили печь, какъ атаманъ ушелъ въ часовню служить заутреню. Своей церкви въ Ахматовке не было, а только старая деревянная часовня. Да и казаки не отличались особеннымъ благочестiемъ. Дьячокъ Спиридонычъ по праздникамъ и въ экстренныхъ случаяхъ служилъ заутреню и читалъ вместо обедни часы. Прежде Мосевна время отъ времени ходила съ соседнюю станицу, где была церковь, а теперь не могла и этого сделать. Вотъ и сегодня она съ удовольствiемъ помолилась бы въ церкви, а должна была лежать на печи, какъ связанная. Вернувшiйся изъ часовни атаманъ прошелъ нарочно мимо печи и посмотрелъ, тутъ ли старуха. Мосевна лежала и ее шевелилась, чувствуя, что атаману непрiятно ея присутствiе. А уйти она не могла... 

    III.

    Атаманскiй домъ быстро наполнялся гостями. Въ передней избе у Аксиньи набились бабы, а въ задней разная казацкая старшина. Простые казаки расположились прямо на дворе, где по-старинному были поставлены столы. По самой средине двора на особыхъ вымосткахъ красовался шестиведерный боченокъ съ водкой,-- такъ требовалъ старый атаманскiй порядокъ. Главное угощенiе составляла степная баранина въ разныхъ видахъ, пироги съ соленой рыбой и крутая пшенная каша. Веселье началось именно со двора, где станичная голь осадила боченокъ съ водкой. Рады были станичники, что дорвались до атаманской видки. Въ задней избе именитые гости кобенились и ссылались другъ на друга, когда проходилъ очередной стаканчикъ. Дьячокъ Спиридонычъ съ завистью прислушивался къ закипавшему на дворе пьяному галденью и тоже кобенился.

    - Да ты, Спиридонычъ, выпей,-- приставалъ атаманъ.

    - А ужъ не знаю, право... Оно какъ будто и обождать бы малость, Прокопiй Гаврилычъ,

    - Да ты не кобенься!..

    - Разе стомаха ради и частыхъ недугъ принять единую?

    Въ передней избе тоже поднимался шумъ, точно закипала вода въ котле. Аксинья потихоньку обносила жеманившихся казачекъ сладкой наливкой. Бабы ломались для прилику и выпивали. Скоро оне раскраснелись и сделались добрее. Даже сердитая дьячиха обнимала хозяйку и повторяла:

    - Ахъ, ты, агаманиха наша... Всего-то у тебя напасено, милая. Забота, а не баба...

    Мосевна все это слышала, лежа на печи, и начинала сердиться все больше и больше. Все забыли про нее, точно она померла... Ну, чего стоило той же Аксинье поднести ей рюмочку наливки? И другiя казачки тоже хороши... Ни одна не вспомнитъ. Правду говоритъ пословица, что жила бабушка - не мешала, а померла - только место опростала. Затемъ старушка начала соображать, что ей делать, если про нее вспомнятъ... Если подойдетъ атаманъ, она скажется больной. Если подойдетъ Аксинья, она притворится спящей... А то не слезть ли самой и сказать: вотъ вы тутъ веселитесь, а кто добро-то наживалъ? Да... Все Гаврила Раскосый наживалъ, а Прокопiй-то Гаврилычъ только охочъ похваляться чужимъ добромъ. Прежде-то Голоухiе голь перекатная были, а Гаврила первый завелъ обычай столы ставить всей станице. Пьютъ, едятъ, веселятся, а того не знаютъ, чье пьютъ и едятъ.

    Атаманъ заходилъ въ переднюю избу несколько разъ и даже не взглянулъ на печку. Мосевна окончательно разсердилась. Что же это такое, въ самомъ-то деле? Сна отвернулась къ стене лицомъ и заплакала. Ей пришла въ голову новая мысль. Вотъ если бъ живъ былъ голубчикъ Егорушка, разве ее забыли бы, какъ дохлую курицу?.. Именно Егорушка не позабылъ бы мать... Онъ бы не постыдился. Да... Ахъ, Егорушка, Егорушка! Мосевна лежала и плакала, точно мысль объ Егорушке придавила ее. Ему бы сейчасъ всего-то было на седьмой десятокъ, а велики ли это года. Вонъ запевала Акинтiй сто летъ живетъ и сейчасъ въ задней избе съ другими казаками пируетъ. И Егорушка тоже бы веселился... Домъ-то ему бы достался после Гаврилы, онъ бы и атаманомъ былъ.

    - Светикъ ты мой ясный, Егорушка... - шептала Мосевна. - Кабы тебе Господъ веку далъ...

    "угобзиться" вдвойне - хлебнулъ въ задней избе съ казаками и прибавилъ еще so дворе, где цедили водку прямо изъ боченка. Когда дьячокъ пьянелъ, у него являлось самое каверзное настроенiе. Что же, атаманъ, конечно, богатый, а все-таки... Дьячку пришла на память Мосевна.

    - Эге, куда это атаманъ запряталъ старуху?-- думалъ вслухъ дьячокъ. - Надо будетъ ее разыскать...

    Дьячокъ уже несколько разъ заглядывалъ въ переднюю избу, но тамъ сидела раскрасневшаяся дьячиха, и онъ разумно ретировался. А теперь ему было все равно... Что такое дьячиха? Наплевать - вотъ вамъ и дьячиха. Ежели бы онъ былъ попъ или дьяконъ и у него умерла жена, ну, тогда шабашъ - въ другой разъ нельзя жениться. А дьячку можно и вторую жену взять... Хха, вотъ вамъ и дьячиха!.. Дьячокъ подобралъ полы своего подрясника и храбро перешагнулъ порогъ передней избы. Ему было даже смешно, что дьячиха, какъ завидела его, такъ и отвернулась... Ну и пусть ее злится. Наплевать... А атаману все-таки надо показать, чтобы онъ не задиралъ носа. Конечно, онъ богатый и взысканъ свыше меры, а все-таки...

    - Баушка, ты здесь?-- спросилъ дьячокъ, залезая на печной приступокъ.

    - А ты кто такой будешь?-- отозвалась Мосевна.

    - Я-то? Аль не узнала дьячка Спиридоныча?.. Слезай-ка, баушка, съ печи да пойдемъ въ заднюю избу къ гостямъ.

    - А наливки дашь?

    - И наливки и каши...

    На Мосевцу нашло раздумье, и она проговорила съ детской нотой въ голосе:

    - Атамана я боюсь... И то онъ меня вечоръ въ суседи гналъ.

    - Э, пустяки!.. Слезай-ка съ печи-то... А на атамана намъ наплевать. Да... Что такое атаманъ? Ежели бы не было Гаврилы, не было бы и атамана, а не было бы атамана - не справляли бы мы сегодня его именинъ. Такъ я говорю, баушка?

    Атаманша въ-время заметила коварство дьячка и бросилась на выручку.

    - Оставь ты старуху, Спиридонычъ... Еще будетъ слезать съ печи и помретъ.

    - А вотъ и не помру!-- ответила Мосевна. - Это вы меня изживаете... Да!.. Охъ, согрешила я...

    - Слезай, баушка!-- подзуживалъ дьячокъ. - Вотъ держись одной рукой за мою шею... вотъ такъ...

    Когда атаманъ на шумъ вошелъ въ избу, все было уже кончено. Дьячокъ уцепился въ Мосевну, какъ клещъ.

    - Оставь ты ее,-- взмолился атаманъ.

    - А ты зачемъ ее на печь спряталъ? Нетъ, братъ, это не порядокъ...

    Появленiе Мосевны въ задней избе произвело надлежащiй эффектъ. Она вошла въ старинномъ, косонишномъ кубовомъ сарафане и въ платке, повязанеомъ на голове по-татарски,-- на спину были спущены два конца. Изъ-подъ платка выбивались космы желтыхъ волосъ.

    - Ахъ, баушка, старушка Божiя,-- галдели пьяные казаки, обступая старушку. - Ты еще жива, баушка?

    - Охъ, жива, милые... Это меня дьячокъ съ печки выволокъ... поливки пообещалъ...

    - А ты садись за столъ, баушка. Ведь ты у насъ какъ дерево столетнее въ лесу... Мы-то мальчишки передъ тобой.

    - Сади баушку вместе съ Акнитiемъ!-- кричалъ кто-то. - Пусть старички вместе посидятъ...

    Тутъ произошла траги-комическая сцена. Акинтiй, несмотря на свои сто летъ, былъ еще бодрый старикъ и даже не старикъ, потому что у него едва еще начиналась проседь. И зубы целы, и русые кудри целы... Мосевна посмотрела на него и спросила:

    - А это кто таковъ человекъ будетъ?

    - Баушка, да ты Акинтiя не узнала?!.. Помнишь, еще первымъ запевалой былъ, когда тебя станица покрывала?

    Старушка внимательно посмотрела на Акинтiя и отрицательно покачала головой.

    - Нетъ, тотъ былъ молодой, запевала-то...

    - Ну, еще бы!.. Тоже, хватилась... Поди, семьдесятъ летъ прошло, такъ и состариться успеетъ живой человекъ.

    Акинтiй въ свою очередь никакъ не могъ признать Мосевны.

    - Да ты погляди на нее хорошенько, дедка - советовали казаки. - Помнишь атамана Морозка?

    - Какъ не помнить... Въ поискъ вместяхъ ходили, полонъ отбивали...

    - Ну, и Мосевну изъ полону выслободили тогда съ Морозкомъ... Еще станица вся ее прикрыла.

    - И Морозка помню и все помню, а эту баушку не помню... Не было тогда въ полоне старухъ.

    - Ахъ, какой ты непонятный!.! Тогда-то она молодая была...

    Акинтiй внимательно посмотрелъ на Мосевну и отрицательно покачалъ головой. Не было такой...

    Станичники все-таки усадили стариковъ рядомъ. Ужъ очень смешно выходило... Ни дать ни взять - малые ребята.

    - А вы поговорите промежду себя,-- подзуживалъ дьячокъ. - Можетъ, что и припомните.

    Мосевна улыбалась вместе съ другими, Акинтiй тоже. Она смутилась только тогда, когда дьячокъ подалъ рюмку сладкой наливки.

    - Выпей, баушка... Все тогда припомнишь.

    Старушка взяла дрожащей рукой рюмку, поднесла ее ко рту и быстро поставила на столъ.

    - Охъ, боюсь я атамана...

    - Баушка, испей!.. Атаманъ-то во дворе съ прочими казаками. Вотъ и Акинтiй заодно съ тобой выпьетъ...

    - Ну, старички, вы намъ теперь и про старинку разскажете, какъ въ допрежнiя времена на линiи жили... Про воинскiе поиски, про полоны, про неумытую орду...

    - Линiю-то я помню... - говорила Мосевна. - Значитъ, когда атаманъ Морозко былъ... Тогда на валу две пушки стояли...

    - И я помню,-- перебивалъ ее оживившiйся Акнитiй. - Самъ въ орду съ поискомъ хаживалъ... Ну, а бабы, значитъ, дома. Три раза такъ-то было: выворотимся съ поиска, а станица вся выжжена. 

    IV.

    Атаманъ несколько разъ входилъ въ избу и уходилъ. Его тревожила болтовня стариковъ. Но потомъ онъ махнулъ рукой. Э, все равно... Пусть говорятъ, что хотятъ.

    - Да ты откуда взялся-то?-- спрашивала она, толкая Акинтiя локтемъ.

    - Я-то? Я-то ахматовскiй, а вотъ ты откуда?..

    - Что-нибудь ты врешь... А еще запевалой Акнитiемъ сказался.

    - Нетъ, это ты врешь... Выжила изъ ума и мелешь. Меня вся станица знаетъ...

    Старики заспорили и кончили ссорой. Мосевна повернулась къ Акинтiю спиной и надулась. Это уже выходило совсемъ смешно, и гости покатывались отъ смеха.

    - Ну, вы намъ про старину-то разскажите,-- приставалъ дьячокъ. - Значитъ, когда линiя была...

    - Что разсказывать-то,-- старалась припомнить Мосевна. - Ну, значитъ, наши орду били, а орда насъ била... Вотъ и все.

    Слово "линiя" подействовало на Акинтiя возбуждающимъ образомъ. Онъ встрепенулся, прищурилъ одинъ глазъ и заговорилъ быстро, роняя слова, точно бежалъ по дороге со страхомъ что-то потерять.

    Акинтiй вдругъ засмеялся, прищурилъ одинъ глазъ и раскашлялся.

    - Охъ, и потеха была, братцы... - разсказывалъ онъ. - Значитъ, ночью было дело... Мы какъ напали на ихнiй аулъ... Нетъ, постой, не такъ... Сперва-наперво мы коней отогнали... Ночь-то темная... Ну, мы въ аулъ... Собаки-кыргизы кто съ саблей, кто съ ружьемъ... А мы рубимъ... Бабы это ревутъ, ребята ревутъ, скотина реветъ... Ха-ха!.. Разнесли въ крошки... Кибитокъ близко ста аулъ-то былъ... А мы все беремъ, все беремъ... Девокъ-киргизокъ навязали, хоть въ поленницу клади... Ну, а старухъ да ребятъ оставили... Пять денъ мы въ ауле тутъ хороводились... Охъ, и что только было! Бабы ревутъ, ребята ревутъ, скотина реветъ... Морозъ говоритъ: "Будетъ, казаченьки... Поиграли, потешились и съ колокольни долой". Ну, онъ свое, а мы свое... Постой, какъ это было-то?.. Да, на седьмой день орда насъ и накрыла... Тоже ночью дело вышло... И что только было!.. Которые, значитъ, казаки съ бабами по кибиткамъ спали - всехъ ихъ перерезали. Ну, и мне досталось... Благословилъ меня, по голове одинъ кыргызъ саблей... Человекъ съ тридцать порубили собаки-кыргызы и все понапрасну... Кабы послушались тогда атамана Мороза,-- все бы целы остались. Меня-то замертво въ станицу привезли...

    - Ты, можетъ, дедка, и про Пугача помнишь?

    - Нетъ, Пугачъ-то до меня прошелъ... А старики сказывали. Да... Когда, значитъ, онъ Оренбургъ обложилъ, ну... Наша-то станица только еще сложилась, ну... ахъ, ты, грехъ какой, ведь забылъ, что дальше-то было. Вертится вотъ на языке, а забылъ... Значитъ, тугъ Оренбургъ, тутъ Пугачъ... да... Нетъ, шабашъ: не упомню. Старики-то хорошо помнили...

    - Какъ же, помню... Еще ребятъ все Пугачомъ пугали: "Вотъ ужо васъ, постреловъ, Пугачъ заберетъ"... Все помню. Онъ до нашей-то линiи чуть не дошелъ... Близко былъ. А после того его на Москве расказнили...

    - Да чего разсказывать-то, несмышленыши? Была линiя, ну а наша Ахматовка на самомъ бую стояла... да. При Морозе еще... Прежде-то разе такiе казаки были?.. Какъ въ поискъ пойдутъ, такъ полонъ и приведутъ... Девки-кыргызки хорошiя попадали. Атаманъ-то Морозъ постоянно по две держалъ... Ну, которая ежели бабьимъ деломъ поносъ понесетъ - онъ ее сейчасъ назадъ въ орду, ну, а другiя разрожались въ станице... Охъ, всячины было! Которые кыргызы нападали на насъ, тоже не безъ греха было...

    - Баушка, да будетъ тебе!-- взмолился атаманъ. - Наплетешь того, чего и въ помине на было...

    - Про полонъ разсказывать?-- какъ-то испуганно спрашивала Мосевна.

    - Разсказывай и про полонъ... Дело прошлое. Известное ваше бабье дело - чуть что и вышла вся чужая... Бабiй грехъ не считается.

    Мосевна еще разъ посмотрела на атамана и проговорила:

    - Бабiй-то грехъ у всехъ одинъ, а вотъ про Егорушку разскажу... Было это дело какъ разъ после Петровокъ... Жарынь стояла... Васъ-то тогда еще и въ заводе по было, какъ орда на Ахматовку навалилась... Казаки ушли въ поискъ, а я въ огороде репку полола... Хорошая тогда репа уродилась... Я-то полю эту репку, а Егорушка въ борозде играетъ...

    - Ну, я полю это репку, Егорушка около меня въ борозде ползаетъ... по второму году онъ былъ... Ну, полю я и слышу: конскiй скокъ но станице. Думаю, наши казачки съ поиска возвратились... Молода была, глупа... А тутъ слышу, взвыла эта самая орда. Я и спряталась съ Егорушкой въ борозде между грядокъ. То-то глупая!.. А тутъ въ нашу избу наскочилъ Уразайка и сейчасъ въ огородъ... Узорилъ, собака, меня... Сейчасъ это ухватилъ меня поперекъ тела и поволокъ, а я ухватилась за Егорушку и его за собой волоку... Сосункомъ онъ тогда былъ совсемъ несмысленнымъ... Я кричу, Егорушка кричитъ, а собака Уразайка насъ волокетъ... Еще нагайкой меня по спине хлещетъ... Пытался вырвать у меня Егорушку, а я не далась... Зубами его за руку укусила...

    Притихли казаки, перевела духъ Мосевна и опять разсказываетъ.

    - Какъ закрою глаза, такъ и вижу Егорушку... Живой стоитъ... Рубашечка на емъ была беленькая... волосики кудреватые... Кричитъ Егорушка, а Уразайка волокетъ насъ. Выволокъ насъ на улицу... спуталъ меня волосянымъ арканомъ и на лошадь перекинулъ и къ седлу левую руку мне привязалъ. А я все Егорушку, держу и ничего не вижу... Уцепилась, какъ мертвая... Всехъ другихъ бабъ молодыхъ да девокъ перевязали кыргызы и такъ же къ седламъ припутали. Ревъ стоить, вой... А кыргызы такъ и хлещутъ нагайками.... Домишки-то пограбили и зажгли станицу съ обоихъ концовъ... Время Летнее, жаркое - какъ свеча горитъ Ахматовка, только дымъ идетъ... Скотина въ огонь со страху лезетъ... Опять наша орда по своему.

    Тутъ уже вступился атаманъ. Баушка дошла до самаго обиднаго пункта... Но казаки загородили ее живой стеной и не допустили атамана.

    Даже заступился столетнiй Акинтiй, очнувшiйся отъ своего старческаго детства.

    - Вспомнилъ, вспомнилъ. - повторялъ онъ радостно. - Да ведь это Мосевна Голоухая... Ей-Богу, она самая. Я съ ейнымъ-то мужемъ тогда вместе и въ поискъ ездилъ... Еще выворотилась мы изъ поиска, а отъ станицы одне головешки...

    - Что призналъ?-- обрадовалась и Мосевна. - И я тебя какъ будто начинаю признавать...

    - Онъ самый, баушка... Разсказывай, голубушка, про своегo Егорушку-то.

    Егорушку держу... Другихъ бабъ другiе киргизы такъ же въ торокахъ волокутъ... Воютъ бабы источнымъ голосомъ, бьются за седлами... Съ третiй разъ по-своему взвыла орда и выступила въ степъ. Оглянулась я, а отъ станицы только дымокъ идетъ... Ну, я сижу и молитву про себя творю... "Владычица, Заступница, упаси Егорушку!" О себе-то я молюсь, и объ Егорушке... Несмышленышъ онъ былъ еще и все ревелъ, а Уразайка его норовитъ нагайке захлеснуть. Ну, я голову ему свою подставляю, а онъ меня все по голове, все по голове... Всю исполосовалъ. Охъ, грехи тяжкiе; охъ, горюшко великое!..

    - А я этого Уразайку копьемъ потомъ скололъ!-- припоминалъ Акинтiй. - Здоровущiй былъ киргизъ...

    - Не перешибай. Дай баушке свое досказать...

    - Ну, идетъ орда по степи часъ, идетъ другой,-- продолжала Мосевна думать вслухъ. - Левая-то рука у меня совсемъ занемела, точно ея нетъ. Егорушка изъ силушки выбился и все пить проситъ, а я ужъ чую, какъ меня правая рука слабеетъ... И сидеть неловко, и переменить ребеночка на другую руку нельзя... Чую, ужъ пальцы на правой руке начали затекать, точно чужiе, плечо ломитъ... Взмолилась я Заступнице, не о себе, а о птенчике... Охъ, други мои милые, прогневала я угодниковъ, не умолила Владычицу и приняла лютую казнь... И молилась, и плакала, и клялась... Силушки-моченьки просила у Заступницы... У самой въ голове начало мутиться... Охъ великiй бабiй грехъ!.. Чую я. что нетъ у меня и правой руки и не слышу я, какъ держу Егорушку,-- точно вся деревянная сделалась... А Егорушка самъ за меня ручонками цепляется... А велика ли ребячья сила? Да, плачетъ, левится ручонками... Закрыла я глаза и начала проситъ себе смерти... Лучше бы убили меня тамъ, въ борозде... охъ, горюшко!.. А тутъ речонку степную стала орда переезжать... Берега-то топкiе, лошадь у Уразайки завязла, потомъ какъ дернетъ - и выкатился мой Егорушка, точно светъ изъ глазъ... Только его и видела... Белое что-то мелькнуло въ камыше... Охъ, пришла бабья смертынька!.. Учала я зубами грызть Уразайку, а онъ меня учалъ, нагайкой по голове бить... Изъ ума меня вышибъ, и опамятовалась я тольки на стойбище, когда орда привалъ ночной сделала.

    1895.

    Разделы сайта: